Опубликовано Оставить комментарий

История с продолжением

«Меня годами рисовали железобетонной дамой, -жалуется главный режиссер театра «Современник» Галина Волчек. — Но рассказ о сильном и самоуверенном человеке -не про меня». Однако факты -штука упрямая. Судьба у Волчек, скажем так, именно неженского покроя. И вот почему…

 

 

 

 

— Лет в тринадцать-четырнадцать, — вспоминает Волчек, — я уже твердо знала, что другого пути для меня нет, как только стать актрисой, но никому об этом не говорила. Боялась, что будут смеяться. Мои внешние данные совершенно не соответствовали понятию «актриса» тех лет. Идеалом была Людми­ла Целиковская, в коридорах театральных училищ толпились хорошенькие куколки, куда мне было до них… Я даже в самодеятельности никогда не уча­ствовала, стеснялась. Мои будущие сокурсники вспоминали, как приняли меня, пришедшую посту­пать в Школу-студию МХАТ, кто за преподавателя, а кто за чью-то маму. А я была тогда с пучком волос, как у учителки, с мощной фигурой, в пиджаке муж­ского покроя — в общем, такой депутат из глубин­ки, хотя лицо и детское… Правда, когда я рассказала Марине Нееловой про этого «депутата», она послу­шала скептически, а потом заявила, что у меня про­сто «гипертрофированное самосознание».

Ее старомодный образ — чего стоит один мужской пиджак, сшитый у портного, одевавшего отца, — это все из-за отсутствия материнского влияния. По­сле развода родителей тринадцатилетняя Галя по собственному желанию осталась с папой, Борисом Волчеком, известным в то время оператором и ре­жиссером.

— Несмотря на голос крови, с какого-то момента человек начинает воспринимать родителей как от­дельных от него людей, — объясняет Волчек свой по­ступок. — Маму я любила, но она была авторитар­ной, достаточно эгоистичной, во всяком случае, безумных чувств по отношению ко мне не проявляла. И мы были абсолютно разными людьми. А моя невероятная привязанность к отцу проистекала от нашей с ним духовной и человеческой общности, поэтому у меня и выбора-то особого не было, с кем остаться. Мне кажется, мама даже почувствовала некоторое удобство из-за того, что с нее сняли от­ветственность за меня, а жила она недалеко, в том же доме, что и мы с папой, и я к ней ходила в гости.

Сделав этот выбор, редкий, потому что не всякий ребенок способен отстоять себя, Волчек, неосознан­но еще, наметила маршрут будущей жизни.

— А такие поступки, — говорит Галина Борисов­на, — когда я круто все меняла, были и потом. Кстати, тот пиджак отец заказал мне к окончанию школы, весьма условному, потому что школу я ненавидела и ушла из нее после восьмого класса, а экзамены за девятый-десятый классы сдала экстерном. Поэтому в Школе-студии МХАТ оказалась младше всех.

Но однокашники сразу почувствовали в ней ли­дера, хотя говорила Волчек спокойным голосом, ни на чем не настаивая. К ее мнению прислушивались, касалось ли это подготовки этюдов или такого во­проса, как курить или не курить, хотя сама она уже курила. Однажды сказала подруге, увидев ту с сига­ретой: «Тебе не надо…» И подруга безропотно послу­шалась, кстати, на всю жизнь. А когда к началу уче­бы на втором курсе Волчек коротко подстриглась и стала блондинкой, да еще ярко накрасилась, сокурсницы бросились, подражая ей, менять и свою  внешность. И хотя та же подруга вспоминала пол — века спустя, что «вид у Гали был несколько вульгарный», то были пробные шаги прочь от тугого пучка   волос и костюма, сшитого папиным портным.

  Но сколько попыток потом еще ни делала, тот пиджак мужского покроя так и остался символом ее жизни. Судьба упорно предлагала Волчек ситуации, требующие мужества. И отвертеться было уже не­возможно. Вот и с главным режиссерством так слу­чилось: крест доверия она несла со времен учебы в Школе-студии, а к тому времени, когда Олег Еф­ремов, ее друг-учитель, покинул «Современник» и театр остался без руководителя, Волчек оказа­лась единственной из актеров, кто ставил спектак­ли, принимавшиеся публикой на ура. И коллеги об­ратили свои взоры на нее.

— Меня не назначили и не выбрали, — прерывает Галина Борисовна мои попытки подобрать подходя­щее слово. — Меня приговорили. Это самый точный глагол. Я отказывалась, как могла, а они убеждали, заставляли. Кричали, что будут мне помогать, что я не пожалею… Потом меня вызвали в райком пар­тии, и милый такой человек спросил: «Как же слу­чилось, что вы не коммунистка?» — «Так и случи­лось» — «А как вы будете руководить театром? Это идеологическое учреждение…» — «Так и буду. Я же не космонавт, чтобы меня в воздухе в партию прини­мать». И не вступила. То есть я ничего не сделала для того, чтобы «построить карьеру».

Скорее даже пыталась идти наперекор, только бы опять не влезать в тот мужской пиджак. К тому же на ее попечении оказывался театр с целым «табором» актеров, народа заковыристого, хотя бы потому, что страшно талантливого — в «Современник» других не брали. Один пил, другой от ролей — не пойми по­чему — отказывался, у третьего был просто «ндрав», а четвертый-пятый-десятый, с которыми Волчек нян­чилась, потянулись вслед за Ефремовым во МХАТ…

— Знаете, что для меня оказалось самым трудным на этом стуле, на который меня посадили? Говорить слово «нет». Иногда я себя безумно ругаю за то, что проявляю сентиментальные слабости. Поэтому учи­лась отказывать, когда друзья просили взять в театр «хорошую девочку», а я понимала, что ей здесь не место, когда ко мне приходил актер и сначала ласко­во, а потом и неласково требовал роль.

Отказывать она научилась, но при этом все время высматривала для театра «свежую кровь», причем не только в театральной среде. Поэтому, когда в новые времена «Современник» оказался без той яркой цве­товой, энергетической точки, которая всегда заклю­чается в молодой героине, Волчек углядела ее в со­всем не известной ей девушке, случайно увиденной в телевизоре.

— Да, в программе «Взгляд», — говорит Галина Бо­рисовна. — Она сидела рядом с Сережей Бодровым, они о чем-то беседовали, но я «воткнулась» не сра­зу. Просто в то время я так мучительно искала свою героиню — Пат в «Трех товарищах» по Ремарку, — что  шарила глазами повсюду. И я увидела эту Пат. Дело было ночью, когда, как вы помните, выходил в эфир «Взгляд», а утром я позвонила завлиту нашего театра и попросила узнать, что это за девочка. 

 То есть вы понятия не имели, кто такая Чуппан Хаматова?

Нет. Но это было не важно. Она могла оказать­ся, например, парикмахером или продавцом, да кем угодно, но я все равно пригласила бы ее, по край­ней мере, попробовала бы с ней работать. Хотя, по-моему, ничего особенного нет в том, что я ее «вы­смотрела»: у меня профессия такая. Кто-то хорошо рисует или музицирует, мне такого не дано, зато есть вот это.

А помните, кого Волчек играла в кино? Кем яв­лялась массовому зрителю, тому, который не ста­вил раскладушек у касс «Современника» в ожида­нии утра, когда можно будет купить вожделенный билетик?

С кино у нее, дочери оператора и режиссера, на­зывавшей знаменитых и народных артистов «дя­дя Марк» или «дядя Коля», потому что росла сре­ди них, ладилось только поначалу. То есть когда снималась у Григория Козинцева — в «Короле Ли­ре» и «Дон Кихоте». А потом пошли те персона­жи, о которых говорят «один как перст»: то неле­пая Варвара в «Осеннем марафоне» с ее «Бузыкин, может, я бездарная?», то волчица в «Приключениях Красной Шапочки» — злой глаз, потрепанная в бит­вах, ходит стороной. И почти каждый ее киношный персонаж — не мужчина, не женщина, а так, суще­ство. Впрочем, сыграно было что надо, но для Вол­чек это — игрушки, она в театре делала вещи на по­рядок сложнее.

— Когда кинорежиссеры начинают говорить мне комплименты, я думаю: да не хочу я этого слу­шать! — впервые за все время разговора возмущается она. — Что же ты не звал меня на хорошие роли? Му­жья менялись, а я все играла в кино каких-то полу­монстров, совершенно мне не интересных. Поэтому я двадцать пять лет не снимаюсь. Осознанно. Ко мне уже и не пристают с предложениями, знают — бес­полезно.

 А  сами, — интересуюсь, — не хотели им что-то предложить, где бы вы главную роль сыграли?

Когда мне заниматься поисками ролей для себя? На мне был театр.

У режиссеров кино, снимавших Волчек, и впрямь происходил некий сдвиг в сознании: раз произво­дит впечатление сильной женщины, значит… роли женщин не для нее. Или уж играй глубоко несчаст­ных. И это притом, что в реальности ее приватная, женская жизнь была, в смысле счастья, как посмо­треть. Людмила Иванова, дружившая с Волчек еще со времен учебы в театральном, вспоминает, что та пользовалась у сильного пола еще какой популяр­ностью! Вот поехали подруги отдыхать в Новый Афон, обеим лет по двадцать семь, то есть, как гово­рится, в самом соку. Правда, условия проживания — хуже некуда, зато «куда ни пойдем, за нами, вернее за Галиной, хвост, даже на машинах». А в самом на­чале отдыха обе сговорились, что друг от дружки ни на шаг отходить не будут, так и держали ухо востро, даже когда ухажеры оказывались вполне интелли­гентными людьми. К тому же Волчек незадолго до того вышла замуж за Евгения Евстигнеева, он был в то лето на съемках неподалеку, собственно, к нему подруги и удрали. Встречал их Евстигнеев, расска­зывает Иванова, с цветами, но держал букет за спи­ной — смущался.

Если говорить о Евстигнееве — а не говорить, сами понимаете, нельзя, — то он совсем не представляет­ся тем неловким молодым, несмотря на тридцать лет и лысину, человеком, а встает перед глазами элегант­ным мужчиной с небрежной походкой. Хотя к мо­менту появления в Школе-студии МХАТ выглядел и одеждой, и некоторыми повадками, как провинци­альный актер, каковым до того и был.

— Наверное, во мне сработало чутье будуще­го режиссера, но я сразу почувствовала в Жене Ев­стигнееве огромный талант, — говорит Волчек. — Не красотой же он меня победил, или элегантностью костюма, или невероятным интеллектом…

Жили на медные гроши, но молодая жена нена­вязчиво, чтобы не задеть мужского самолюбия, ста­ралась изменить образ мужа, отвадить от лилово­го кримпленового костюма, трикотажной рубашки с бабочкой и тому подобных нелепостей. Не обо­шлось без «влияния» Жана Габена, любимого акте­ра Волчек, которого Евстигнеев напоминал и лицом, и сдержанной мужественностью, и спустя какое-то время, как и знаменитого француза, его уже не пред­ставляли без плаща и шляпы. Кстати, костюм для Волчек — не внешнее, он суть проявляет, и потому она всегда умела и подруг приодеть, высмотрев ве­щи, на которые никто бы, кроме нее, не обратил вни­мания, и себя в те дефицитные годы принарядить так, чтобы завидовали и вспоминали. Подбирала од­ну вещь к другой с не меньшим упорством, чем на репетициях искала черты характера персонажу. На­пример, однажды в заграничной поездке весь го­род обошла в поисках туфель к сиреневой сумочке — и единственную, чуть потертую уже пару сняли для нее с витрины, и за эту пару Волчек отдала послед­ние деньги. И с любимым мужчиной она незаметно проделала хорошую режиссерскую работу, потому что создать не то что сценический, а повседневный образ — это значит на всю жизнь дать человеку язык тела, жеста, что для Евстигнеева, который отличался немногословностью, даже косноязычием (ему всег­да было проще сыграть, то есть показать, чем объяс­нить), было важной подмогой.

Но режиссирование в жизни — это одно, а та же рабо­та, но на сцене, пусть кажется, что это только игра, — вещь куда более серьезная. Как ни великолепна совместная работа, здесь уже таится зерно разлуки. Потому что режиссер, как ни крути, профессия не­женская, и выстраивать жизнь на сцене — для актера часто более реальную, чем в самой реальности — это брать власть над человеком, как говорят, проникать в подсознание. Наверное, это должно было когда-то закончиться. И закончилось, стоило Волчек узнать о романе мужа с актрисой «Современника» Лили­ей Журкиной. Узнала она об этом во время съемок фильма «Строится мост», в котором они с Евстигнеевым играли жену и мужа. И незамедлительно выста­вила мужнин чемодан в коридор гостиницы. И это — в актерской среде, где считается, что творческому человеку завести роман на стороне не грешно. Когда пытаешься заговорить об этом с Волчек, даже сейчас отвечает жестко — что предательства никогда неуме­ла прощать. И точка. Очень точно сказала Цветае­ва, что предать можно только того, кого любишь, то есть подчеркнула связь предательства и любви, ко­торая неизменно влечет за собой боль. Вот и у Вол­чек были потом и метания по комнате («как тигри­ца», вспоминает Людмила Иванова), и бессонные ночи («Мы боялись за Галю, ночевали с ней по очере­ди»). Возможно, что это была еще и плата за «приго­вор», которому пришлось подчиниться: примерила мужскую судьбу — вези воз одна.

Впрочем, «везла» Волчек недолго. Когда в ее жиз­ни появился новый мужчина и подруга спросила, какой он, ответила кратко и емко: «Как Пьер Безу­хов». А Безухов, как мы помним, это идеальный ге­рой русской литературы, идеальный муж. Марк Абелев, молодой-красивый-умный, просто взял Волчек за руку и увел ее, говорят, от самого Товстоного­ва, который за ней ухаживал. Этот решительный и такой мужской жест она оценила. К тому же, как и в браке с Евстигнеевым, это был союз изначально равных личностей, людей состоявшихся: Абелев -доктор наук, профессор. И сильным характером ока­зался ей под стать.

 Но согласитесь, Галина Борисовна, — подначиваю я, — что как в театре не может быть двух главных режиссеров, так и в семье надо играть по тем же правилам.

И я играла, во всяком случае, пыталась. Это не было подыгрыванием — я верила в то, что делаю, как актер верит в свое существование на сцене. Стара­лась поставить мужа, по крайней мере, не ниже се­бя, всегда говорила: «Познакомьтесь, это Марк Абе­лев, замечательный ученый». Но все оказалось зря, все равно говорили: «Это муж Волчек». И бороть­ся с этой бестактностью было невозможно. Человек публичный обречен на то, что он этот невидимый бой, увы, выигрывает. В общем, через десять лет мы расстались… Помню, я очень любила в свое время плакать над Алисой Фрейндлих, просто рыдала на ее спектаклях. В ней есть такое фатальное внутрен­нее одиночество… А одиночество это не то, когда че­ловек сидит в четырех стенах. Для меня это совсем другая субстанция.

Как человек сильный, в решительные моменты она всегда честна, не боясь следующих за этим драм. Она так же честна и даже категорична в творче­стве. Совершенно несовременный подход, хоть название театра его и опровергает, потому что се­годня даже в творчестве принято оглядываться на «потребителя»: как-то он, родимый, воспримет, не растревожится ли сверх меры. На что Волчек от­вечает.

— Искусство вообще никому ничего не должно. Если у художника возникает внутренняя потреб­ность о чем-то высказаться — тогда да. Он сам дол­жен выплеснуть, иначе нельзя жить. Меня не тро­гает холодная фантазия, и когда в меня, зрителя, стреляют из красивого пистолета — нет, не берет. Помню, как мы возили спектакль «Крутой марш­рут» в Америку, я ужасно переживала, как нас при­мут, но после спектакля увидела, что, выходя из зала на Бродвее, женщины закрывали лица руками — они плакали, и тушь текла у них по щекам. А потом эти же зрители спрашивали меня: «Но ведь это сказка? Притча?» Я объясняла: нет, не сказка, и понимала, что «катапультировала» их из удобных кресел, что я их «достала».

 А вы сами впечатлительный человек?

Актер, да и режиссер, обязан иметь подвижную нервную систему. Это его инструмент. Да, я впечат­лительная. Очень. Но в жизни умею держать себя в руках.

А в искусстве что вас может «достать»?

Например, фильм «Пролетая над гнездом ку­кушки»: это совсем не про меня — но это и про меня. Я ни одного сериала не видела, но, поскольку очень люблю игру Владимира Машкова, меня уговори­ли посмотреть «Ликвидацию». И я решила: у меня выходной день, закрываюсь на даче, не подхожу к телефону и смотрю четырнадцать серий от начала до конца. Когда в половине первого ночи все закон­чилось, я, не подумав, сколько времени в Америке, где жил тогда Володя, кинулась ему звонить. Пото­му что увиденное стрелой попало в меня.

Но, подумала я, если театр называется «Современ­ник», должны быть спектакли, которые стрелой по­падают и в гражданское чувство. То есть, как это ни высокопарно звучит, остросоциальной направ­ленности.

— Значит, так, — отреагировала на мою «претен­зию» Волчек. — Побывав в шкуре депутата, я поня­ла, что мне в политику — красный светофор. Потому что для меня самое ценное в жизни — человек и че­ловеческие отношения. И это главное на сцене, по­этому, кстати, мой любимый автор — Чехов. Если я чувствую опасность того, что может произойти -в стране ли, в мире, — я реагирую. Спектаклем. И я не понимаю того постулата, что художник обязан не­навидеть власть и быть к ней в оппозиции. Не знаю. Дожила, как говорится, до седин и не знаю…

У нас много лет шел спектакль «Мурлин Мурло», который мы сейчас восстановили, а там все время идет рефреном: «Господи, может, лучше бы нас всех засыпало и завалило, как котят, только чтобы не мучались!..» Так вот я на репетициях говорила акте­рам: «Для меня главное — это чем мы сами наследи­ли на этой планете?». Если власть плохая, кто в этом виноват-то?

…Меня еще Феллини «пробивает», — говорит Вол­чек, — его энергия, его несогласие с тем, с чем согла­ситься нельзя, его неутомимый интерес к любому человеку. Но особенно — одна сцена из его фильма «Рим». Когда, в самом конце, Анна Маньяни откры­вает ключом дверь офиса, стоя к нам спиной, а потом пово­рачивается, смотрит в камеру и говорит: «Федерико, иди домой — ты устал».

А вы, — спрашиваю, — не устали?

Устала. От своего гипертрофированного чувства долга. Я никогда не опаздываю, но когда чувствую, что буду на репетиции или спектакле раньше всех, остановлю где-нибудь машину, посижу-подожду, чтобы приехать хотя бы на пять минут позже. Так правильнее, если хотите, того требует театральный сценарий. Но это — проформа, поэтому и злюсь на себя за то, что ей следую. Еще мучаюсь оттого, что всю жизнь нет у меня времени для самой себя. Да, я могу в рабочий день найти два часа, чтобы схо­дить к косметичке или на массаж, физически у ме­ня эти два часа есть, но внутри — нет, поэтому бу­ду дергаться и украдкой смотреть на часы. А я ведь обожаю живую жизнь, на меня влияло все, что я видела, схватывала ли я это случайно или рас­сматривала нарочно, все, мимо чего не проходи­ла, когда другой бы прошел: старушка, стоящая на углу улицы, чей-то ребенок… Поэтому иногда, ког­да есть малейшая возможность, замедляю бег и на­чинаю наблюдать за тем, что происходит рядом со мной. Иногда даже удается остановиться. За грани­цей, где меня не знают в лицо, люблю сесть на ла­вочку в парке или или возле окна офиса и часами смотреть на людей, мысленно одевая их в красивые одежды, представляя, про что они говорят, и при­думывая им биографии…

И, скорее всего, придумывает им очень насыщен­ные жизни, в которых есть столкновение разнона­правленных черт характера, всегда высекающих искру. Люди, существующие не на стыке, боящиеся примерить участь иного покроя, ей попросту не­интересны.

 Совсем недавно у нее появился, наконец, свой дом. Не дом а склад идей.

—      Я отделала его в таких тонах, что входящие в первый момент говорили: «Это же декорация к ва­шим «Трем сестрам». Я раба и цвета, и света. Где ни работаю, что в «Современнике», что за границей, ме­ня первое время ненавидят все художники по свету, потому что я придира невероятная. Терпеть не могу полумрака, если только того не требует сцена в спек­такле, потому что мне надо видеть глаза партнера и чтобы он видел мои.

Итак: если взять певучий голубой и сумеречный си­реневый, да разлить свет вокруг них — вам никакой художник не вспоминается? На его картинах еще персонажи летают… Марк Шагал.

—      Мистическую связь с ним я чувствую всю жизнь, — говорит Волчек, — хотя никогда его не ви­дела. Помню, ходила по музею Шагала в Ницце и не могла оторваться от его картин, так они меня будо­ражат: там вроде все ирреально, но для меня это ­высшая правда. Папа мой мечтал, чтобы я с Шагалом встретилась, говорил, когда я уже начала выезжать за границу: «Хоть бы ты поехала во Францию, я дал бы тебе записочку к Марку…» Они в Витебске жи­ли рядом, и мой отец, хоть и был моложе, дружил с ним, рассказывал потом, что они вместе размеши­вали краски для художника Пэна. А в начале 20-х Шагал уехал за границу, и папа с ним больше не ви­делся. Однажды я давала мастер-класс в Минске, по­том меня ждали в Витебске, и по дороге, за два часа до начала занятий, когда времени оставалось только на то, чтобы поесть и принять душ, я сказала: «Нет, прежде мы поедем в домик Шагала». Приехали, я по­ходила там в одиночестве, а папиного дома не на­шла — его снесли… А при жизни Марка Захаровича я так и не побывала во Франции, и только в этом го­ду пришла, наконец, к нему — на могилу, положила цветы от папы и от себя.

P.S. Она редко сопротивлялась, когда судьба, что на­зывается, тащила, и, согласившись на что-то, тянула воз до конца, даже если по дороге приходилось гло­тать сердечные капли. Не увильнув ни от одного из трудных решений, Волчек сумела благополучно за­вершить многие, казавшиеся поначалу несчастли­выми, сценарии своей судьбы.

С мамой отношения сильно потеплели, когда дочь самостоятельно прожила значительный отрезок времени. И в комнате коммунальной квартиры Ве­ры Исааковны собирались актеры «Современника», отмечали праздники, брали у хозяйки деньги взай­мы, актрисы учились у нее шить, а в последние свои годы мать работала кассиром в театре дочери.

— Ей вдруг стала интересна моя жизнь, — говорит Волчек, — и я почувствовала ее по-настоящему близ­ким себе человеком.

Да и история с первым мужем имела неплохое продолжение, и дело даже не в том, что Волчек и по­сле расставания с Евстигнеевым приглашала его в свои спектакли — примеров актерского послеразводного сотрудничества немало. Она и жену его за­нимала в спектаклях, а их дочь готовила в театраль­ный институт и по окончании взяла в свой театр. На недоуменные вопросы, как она так может, отвечала, что «все прошло», и воспринимала семью бывшего супруга как родственников.

Но притом, что у Волчек всегда мудро сходятся концы с концами, жизнь ее — все равно открытый сценарий. И итогов она не подводит.

— Это совсем неплохо, когда человек испытыва­ет поражение, — говорит она. — Потому что тогда, ес­ли не хочешь посасывать этот больной зуб, будешь волей-неволей двигаться дальше. Вот поражение я всегда готова признать. Поиронизировать над со­бой — тоже. И редко-редко могу зафиксировать мо­мент удачи.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *